— Потому что, — серьезно ответила она, — “трахаться” это именно то, что я имею в виду. Ты когда-нибудь занимался любовью, Николас? Расскажи мне, что это такое.
— Я занимаюсь любовью с тобой.
— О чем ты говоришь? Мы трахаемся как кролики.
— Не думаю, что это можно сказать даже о тебе.
— Не думаешь? — в голосе Юкио послышалось раздражение. — Слушай, Николас, я трахаюсь с тобой точно так же, как и с остальными. Ты знаешь, как я веду себя с тобой? Так вот, точно так же я веду себя и с другими мужчинами. Например, с Сайго. — Зачем она сейчас вспоминает о нем? — Я кончаю у него на ладони...
— Ладно! — закричал Николас. — Хватит! Зачем ты все это говоришь?
Юкио потерлась о него и заурчала как кошка.
— Я? Я просто хочу завести тебя, вот и все. Ты не обращал на меня внимания, и я…
— Господи! — Он поднялся с сидения. — И ты не нашла другого способа?
Николас грубо протиснулся мимо нее и прошел в конец вагона. Там он стал наблюдать через двойное стекло, как раскачивается соседний вагон. “Господи, — думал он, — неужели она собиралась подогреть меня такими рассказами? Что за дикая мысль”. Он почувствовал озноб и легкую тошноту и оперся рукой о дверь вагона.
Справа от него сверкали последние огни города. Николас посмотрел на часы. Должно быть, Курасики. Вот-вот покажется северный край Сэто Найкай — Внутреннего моря. Родители часто возили его туда в детстве, и оно всегда казалось ему бесконечно тихим и добрым.
Поезд пробивался сквозь густые рощи высоких сосен, и в вагоне вдруг стало темно и жутко. Потом так же внезапно снова ворвалось солнце и сосны отступили, открывая отвесный склон. Внизу сверкало Внутреннее море, словно в нем танцевали тысячи кривых золотистых сабель.
Николас зачарованно смотрел на воду. Теперь Юкио должна была бы тихонько подойти к нему сзади, обнять и извиниться. Но с какой стати? И все же он ждал. Неисправимый романтик.
До самого горизонта тянулись один за другим острова, большие и поменьше, холмистые и плоские. В детстве Николасу говорили, что во Внутреннем море больше суши, чем воды. Острова были покрыты сложным узором террас: плодородная земля в Японии в большой цене.
“Когда-нибудь, — думал Николас, мне хотелось бы просто путешествовать с одного острова на другой, помогать людям работать на этих крохотных полях, а потом разговаривать с ними за едой. Наверно, на это не хватило бы целой жизни. Что за мысль! Никогда не возвращаться — только вперед. Каждый день в новом месте, не такой, как был вчера и как будет завтра. Никогда не уставать, никогда не скучать. Как теперь? Я слишком для этого молод”.
Николас знал, что это не усталость и не скука: совсем другое чувство рядится в их одежды.
Страх.
Они проезжали хиросимскую бухту. Показались огромные оранжево-черные тории, ворота храма Ицукусима. Это место считалось одним из самых красивых видов Японии. Николас теперь впервые увидел его своими глазами и вспомнил бесчисленные яркие открытки.
Ворота будто висели в воздухе, выступая из воды как огромный иероглиф, символ старой Японии, вечно напоминающий о ее прошлом.
Поезд долго стоял на станции. Вокруг трудились безобразные приземистые промышленные здания. В воздухе висела раскаленная тишина, тонкая и хрупкая, как яичная скорлупа.
Сидение напротив Юкио и Николаса, долгое время остававшееся пустым, теперь занимал высокий худощавый человек в серо-коричневом кимоно. Он был совершенно лысый, если не считать клочков белой бороды, свисавших с узкого подбородка. Его кожа, полупрозрачная, как пергамент, туго обтягивала широкие скулы; но вокруг глаз и в уголках рта годы собрали множество морщинок. Старое дерево, возраст которого можно определить по числу годовых колец. Старик кивнул им, и его глаза ярко сверкнули. Его руки были скрыты в широких рукавах кимоно.
Поезд, наконец, дернулся, и станция начала медленно отдаляться. При этом чувство подавленности усилилось; казалось, воздуха больше нет, и если открыть окно и высунуть туда голову, окажешься в холодном космическом вакууме.
Николас почувствовал легкую дрожь и выглянул в окно. В ярком фарфоровом небе слышался гул самолета.
Поезд невыносимо медленно тащился через город. На мгновение в окне показался каркас старой обсерватории, такой, каким он был в 1945 году: полуобгоревший скелет купола, одинокий и зловещий. Чайки низко кружились над ним, но никогда не касались, будто повинуясь генетической памяти и инстинкту самосохранения. Наверно, они и теперь еще чувствовали его обжигающий жар, шипящие потоки радиации.
— Ты хочешь узнать мое настоящее “я”? — спросила Юкио, наклонившись к его уху, когда они оба не сводили глаз со скорбного памятника. — Смотри. Вот так же и моя душа.
“Теперь она стала сентиментальной, — подумал Николас. — Противоположный полюс ее непробиваемого цинизма”. Но именно эта двойственность больше всего привлекала его в Юкио. Николас ни на минуту не верил ее напускной простоте. Он знал, что это не более чем самозащита, и ему мучительно хотелось понять, что прячется за каменной стеной, которую Юкио возводила вокруг себя с таким упорством.
Узкие ленты облаков плыли поднимались откуда-то с земли высоко в небо. Хиросима осталась позади.
— Извините меня, — сказал старик. — Простите мою назойливость, но я не могу удержаться от любопытства. Он замолчал, и Николас был вынужден спросить:
— Что же вас интересует?
— Вы были когда-нибудь в Хиросиме?
— Нет, — ответил Николас; Юкио молча покачала головой.
— Я так и думал, — заметил старик. — В любом случае, вы слишком молоды, чтобы помнить старый город таким, каким он был до уничтожения.